— Идиоты, — выругался Самгин, подходя к окну. — Смеются… потом — умирают…
Ему показалось, что последние три слова он подумал шопотом.
«Чепуха. Шопотом не думают. Думают беззвучно, даже — без слов, а просто так… тенями слов».
Тут он почувствовал, что в нем точно лопнуло что-то, и мысли его настойчиво, самосильно, огорченно закричали:
«Одиночество. Один во всем мире. Затискан в какое-то идиотское логовище. Один в мире образно и линейно оформленных ощущений моих, в мире злой игры мысли моей. Леонид Андреев — прав: быть может, мысль — болезнь материи…»
Самгин сидел наклонясь, опираясь ладонями в колени, ему казалось, что буйство мысли раскачивает его, как удары языка в медное тело колокола.
«Прометей — маска дьявола» — верно… Иероним Босх формировал свое мироощущение смело, как никто до него не решался…»
В мохнатой комнате все качалось, кружилось, Самгин хотел встать, но не мог и, не подняв ног с пола, ткнулся головой в подушку. Проснулся он поздно, позвонил, послал горничную спросить мадам Зотову, идет ли она в парламент? Оказалось — идет. Это было не очень приятно: он не стремился посмотреть, как работает законодательный орган Франции, не любил больших собраний, не хотелось идти еще и потому, что он уже убедился, что очень плохо знает язык французов. Но почему-то нужно было видеть, как поведет себя Марина, и — вот он сидит плечо в плечо с нею в ложе для публики.
— Вот она, правящая демократия, — полушепотом говорит Марина.
Самгин пристально смотрел на ряды лысых, черноволосых, седых голов, сверху головы казались несоразмерно большими сравнительно с туловищами, влепленными в кресла. Механически думалось, что прадеды и деды этих головастиков сделали «Великую революцию», создали Наполеона. Вспоминалось прочитанное о 30-м, 48-м, 71-м годах в этой стране.
— Либертэ, эгалитэ , а — баб в депутаты парламента не пускают, — ворчливо заметила Марина.
Человек с лицом кардинала Мазарини сладким тенорком и сильно картавя читал какую-то бумагу, его слушали молча, только на левых скамьях изредка раздавались ворчливые возгласы.
— Вот и Аристид-предатель, — сказала Марина. На трибуне стоял веселый человек, тоже большеголовый, шатен с небрежно растрепанной прической, фигура плотная, тяжеловатая, как будто немного сутулая. Толстые щеки широкого лица оплыли, открывая очень живые, улыбчивые глаза. Прищурясь, вытянув шею вперед, он утвердительно кивнул головой кому-то из депутатов в первом ряду кресел, показал ему зубы и заговорил домашним, приятельским тоном, поглаживая левой рукой лацкан сюртука, край пюпитра, тогда как правая рука медленно плавала в воздухе, как бы разгоняя невидимый дым. Говорил он легко, голосом сильным, немножко сиповатым, его четкие слова гнались одно за другим шутливо и ласково, патетически и с грустью, в которой как будто звучала ирония. Его слушали очень внимательно, многие головы одобрительно склонялись, слышны были краткие, негромкие междометия, чувствовалось, что в ответ на его дружеские улыбки люди тоже улыбаются, а один депутат, совершенно лысый, двигал серыми ушами, точно заяц. Потом Бриан начал говорить усилив голос, высоко подняв брови, глаза его стали больше, щеки покраснели, и Самгин поймал фразу, сказанную особенно жарко:
— Наша страна, наша прекрасная Франция, беззаветно любимая нами, служит делу освобождения человечества. Но надо помнить, что свобода достигается борьбой…
— И давайте денег на вооружение, — сказала Марина, глядя на часы свои.
Бриану аплодировали, но были слышны и крики протеста.
— Ну, с меня довольно! Имею сорок минут для того, чтоб позавтракать, — хочешь?
— С удовольствием.
— Да, вот как, — говорила она, выходя на улицу. — Сын мелкого трактирщика, был социалистом, как и его приятель Мильеран, а в шестом году, осенью, распорядился стрелять по забастовщикам.
В небольшом ресторане, наискось от парламента, она, заказав завтрак, продолжала:
— Гибкие люди. Ходят по идеям, как по лестницам. Возможно, что Бриан будет президентом.
Она вздохнула, подумала, наливая водку в рюмки.
— Замечательно живучий, ловкий народ. Когда-нибудь побьют они неуклюжих, толстых немцев. Давай выпьем за Францию.
Выпили, и она молча принялась насыщаться, а кончив завтракать и уходя, сказала:
— Вечером на Монмартр, в какой-нибудь веселый кабачок, — идет?
— Отлично.
Но вечером, когда Самгин постучал в дверь Марины, — дверь распахнул пред ним коренастый, широкоплечий, оборотился спиной к нему и сказал сиповатым тенором:
— А он, мерзавец, посмеивается…
— Входи, входи, — предложила Марина, улыбаясь. — Это — Григорий Михайлович Попов.
— Да, — подтвердил Попов, небрежно сунув Самгину длинную руку, охватил его ладонь длинными, горячими пальцами и, не пожав, — оттолкнул; этим он сразу определил отношение Самгина к нему. Марина представила Попову Клима Ивановича.
— Ага, — равнодушно сказал Попов, топая и шаркая ногами так, как будто он надевал галоши.
— Продолжай, — предложила Марина. Она была уже одета к выходу — в шляпке, в перчатке по локоть на левой руке, а в правой кожаный портфель, свернутый в трубку; стоя пред нею, Попов лепил пальцами в воздухе различные фигуры, точно беседуя с глухонемой.
— «Если, говорит, в столице, где размещен корпус гвардии, существует департамент полиции и еще многое такое, — оказалось возможным шестинедельное существование революционного совета рабочих депутатов, если возможны в Москве баррикады, во флоте — восстания и по всей стране — дьявольский кавардак, так все это надобно понимать как репетицию революции…»