Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в - Страница 521


К оглавлению

521

«Зачем она показала мне это? Неужели думает, что я тоже способен кружиться, прыгать?» Он понимал, что думает так же механически, как ощупывает себя человек, проснувшись после тяжелого сновидения.

Где-то внизу всё еще топали, кричали, в комнате было душно, за окном, на синем, горели и таяли красные облака. Самгин решил выйти в сад, спрятаться там, подышать воздухом вечера; спустился с лестницы, но дверь в сад оказалась запертой, он постоял пред нею и снова поднялся в комнату, — там пред зеркалом стояла Марина, держа в одной руке свечу, другою спуская с плеча рубашку. Он видел отраженным в зеркале красное ее лицо, широко раскрытые глаза, прикушенную губу, — Марина качалась, пошатывалась. Самгин шагнул к ней, — она взмахнула рукою, прикрывая грудь, мокрый шелк рубашки соскользнул к ее ногам, она бросила свечу на пол и простонала негромко:

— Ой, — что ты? Уйди…

Самгин шагнул еще, наступил на горящую свечу и увидал в зеркале рядом с белым стройным телом женщины человека в сереньком костюме, в очках, с острой бородкой, с выражением испуга на вытянутом, желтом лице — с открытым ртом.

— Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками. Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая голыми ногами:

— Ох, да иди, что ли!..

Тогда Самгин, пятясь, не сводя глаз с нее, с ее топающих ног, вышел за дверь, притворил ее, прижался к ней спиною и долго стоял в темноте, закрыв глаза, но четко и ярко видя мощное тело женщины, напряженные, точно раненые, груди, широкие, розоватые бедра, а рядом с нею — себя с растрепанной прической, с открытым ртом на сером потном лице.

Его привел в себя толчок в плечо и шопот:

— Батюшки, — кто это? Как это? Захарий, Захарий!.. В этой женщине по ее костлявому лицу скелета Самгин узнал горничную Марины, — она освещала его огнем лампы, рука ее дрожала, и в темных впадинах испуганно дрожали глаза. Вбежал Захарий, оттолкнул ее и, задыхаясь, сердито забормотал:

— Что же это вы… ходите? Нельзя! А я вас ищу, испугался! Обомлели?

Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, — казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя:

«Танцор, плясун из трактира».

Было неприятно, что этот молчаливый, тихий человек говорит так много.

— Все сомлели во трудах радости о духе. Радение-то ведь радость…

— Я пойду, — сказал Самгин, вставая; подхватив его под руку, Захарий повел его в глубину сада, тихонько говоря:

— Да, уж идите! Лошадь нельзя, лошадь — для нее. Подвел к пролому в заборе и, махнув длинной рукой, сказал:

— Налево мимо огородов, до часовни, а уж там увидите. Самгин пошел, держась близко к заборам и плетням, ощущая сожаление, что у него нет палки, трости. Его пошатывало, все еще кружилась голова, мучила горькая сухость во рту и резкая боль в глазах.

Дома огородников стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.

«Ярмарка там», — напомнил себе Самгин, устало шагая, глядя на свою тень, — она скользила, дергалась по разбитой мягкой дороге, как бы стремясь зарыться в пыль, и легко превращалась в серую фигурку человека, подавленного изумлением и жалкого. Самгин чувствовал себя все хуже. Были в жизни его моменты, когда действительность унижала его, пыталась раздавить, он вспомнил ночь 9 Января на темных улицах Петербурга, первые дни Московского восстания, тот вечер, когда избили его и Любашу, — во всех этих случаях он подчинялся страху, который взрывал в нем естественное чувство самосохранения, а сегодня он подавлен тоже, конечно, чувством биологическим, но — не только им. Сегодня он тоже испуган, но — чем? Это было непонятно.

Ему казалось, что он весь запылился, выпачкан липкой паутиной; встряхиваясь, он ощупывал костюм, ловя на нем какие-то невидимые соринки, потом, вспомнив, что, по народному поверью, так «обирают» себя люди перед смертью, глубоко сунул руки в карманы брюк, — от этого стало неловко идти, точно он связал себя. И, со стороны глядя, смешон, должно быть, человек, который шагает одиноко по безлюдной окраине, — шагает, сунув руки в карманы, Наблюдая судороги своей тени, маленький, плоский, серый, — в очках.

Он снял очки, сунул их в карман и, вынув часы, глядя на циферблат, сообразил:

«Это… этот кошмар продолжался более двух часов».

Механическая привычка думать и смутное желание опорочить, затушевать все, что он видел, подсказывали ему:

«Это можно понять как символическое искание смысла жизни. Суета сует. Метафизика дикарей. Возможно, что и просто — скука сытых людей».

521