Столь крутой поворот знакомых мыслей Томилина возмущал Самгина не только тем, что так неожиданно крут, но еще и тем, что Томилин в резкой форме выразил некоторые, еще не совсем ясные, мысли, на которых Самгин хотел построить свою книгу о разуме. Не первый раз случалось, что осторожные мысли Самгина предупреждались и высказывались раньше, чем он решался сделать это. Он почувствовал себя обворованным рыжим философом.
«Марине, вероятно, понравится философия Томилина», — подумал он и вечером, сидя в комнате за магазином, спросил: читала она отчет о лекции?
— Жулик, — сказала она, кушая мармелад. — Это я не о философе, а о том, кто писал отчет. Помнишь: на Дуняшином концерте щеголь ораторствовал, сынок уездного предводителя дворянства? Это — он. Перекрасился октябристом. Газету они покупают, кажется, уже и купили. У либералов денег нет. Теперь столыпинскую философию проповедовать будут: «Сначала — успокоение, потом — реформы».
Ленивенькие ее слова задели Самгина; говоря о таких вопросах, можно было бы не жевать мармелад. Он не сдержался и спросил:
— Тебя, видимо, не беспокоят «трагические ошибки»? Вытирая пальцы чайной салфеткой, она сказала:
— Не люблю беспокоиться. Недостаточно интеллигентна для того, чтоб охать и ахать. И, должно быть, недостаточно — баба.
Самгин предусмотрительно замолчал, понимая, что она могла бы сказать:
«Ведь и ты не очень беспокоишься, ежедневно читая, как министр давит людей «пеньковыми галстуками».
Против таких слов ему нечего было бы возразить. Он читал о казнях, не возмущаясь, казни стали так же привычны, как ничтожные события городской хроники или как, в свое время, привычны были еврейские погромы: сильно возмутил первый, а затем уже не хватало сил возмущаться. Неотвязно следя за собою, он спрашивал себя: почему казни не возмущают его? Чувство биологического отвращения к убийству бездействовало. Он оправдал это тем, что несколько раз был свидетелем многих убийств, и вспоминал утешительную пословицу: «В драке волос не жалеют». Не жалеют и голов.
Марина, прихлебывая чай, спокойно рассказывала:
— Головастик этот, Томилин, читал и здесь года два тому назад, слушала я его. Тогда он немножко не так рассуждал, но уже можно было предвидеть, что докатится и до этого. Теперь ему надобно будет православие возвеличить. Религиозные наши мыслители из интеллигентов неизбежно упираются лбами в двери казенной церкви, — простой, сыромятный народ самостоятельнее, оригинальнее. — И, прищурясь, усмехаясь, она сказала: — Грамотность — тоже не всякому на пользу.
Самгин курил, слушал и, как всегда, взвешивал свое отношение к женщине, которая возбуждала в нем противоречивые чувства недоверия и уважения к ней, неясные ему подозрения и смутные надежды открыть, понять что-то, какую-то неведомую мудрость. Думая о мудрости, он скептически усмехался, но все-таки думал. И все более остро чувствовал зависть к самоуверенности Марины.
«Откуда она смотрит на жизнь?» — спрашивал он. Изредка она говорила с ним по вопросам религии, — говорила так же спокойно и самоуверенно, как обо всем другом. Он знал, что ее еретическое отношение к православию не мешает ей посещать церковь, и объяснял это тем, что нельзя же не ходить в церковь, торгуя церковной утварью. Ее интерес к религии казался ему не выше и не глубже интересов к литературе, за которой она внимательно следила. И всегда ее речи о религии начинались «между прочим», внезапно: говорит о чем-нибудь обыкновенном, будничном и вдруг:
— А знаешь, мне кажется, что между обрядом обрезания и скопчеством есть связь; вероятно, обряд этот заменил кастрацию, так же как «козлом отпущения» заменили живую жертву богу.
— Никогда не думал об этом и не понимаю: почему это интересно? — сказал Самгин, а она, усмехаясь, вздохнула с явным и обидным сожалением:
— Эх ты…
В другой раз она долго и туманно говорила об Изиде, Сете, Озирисе. Самгин подумал, что ее, кажется, особенно интересуют сексуальные моменты в религии и что это, вероятно, физиологическое желание здоровой женщины поболтать на острую тему. В общем он находил, что размышления Марины о религии не украшают ее, а нарушают цельность ее образа.
Гораздо более интересовали его ее мысли о литературе.
— Насколько реализм был революционен — он уже сыграл свою роль, — говорила она. — Это была роль словесных стружек: вспыхнул костер и — погас! Буревестники и прочие птички больше не нужны. Видать, что писатели понимают: наступили годы медленного накопления и развития новых культурных сил. Традиция — писать об униженных и оскорбленных — отжила, оскорбленные-то показали себя не очень симпатично, даже — страшновато! И — кто знает? Вдруг они снова встряхнут жизнь? Положение писателя — трудное: нужно сочинять новых героев, попроще, поделовитее, а это — не очень ловко в те дни, когда старые герои еще не все отправлены на каторгу, перевешаны. Самгин слушал и соображал: цинизм это или ирония? В другой раз она говорила, постукивая пальцами по книжке журнала:
— Арцыбашев во-время указал выход неиспользованной энергии молодежи. Очень прямодушный писатель! Санин его, разумеется, будет кумиром.
Это была явная ирония, но дальше она заговорила своим обычным тоном:
— Пророками — и надолго! — будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и другие, вот увидишь! Андреев — писатель, небывалый у нас по смелости, а что он грубоват — это не беда! От этого он только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, — Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях, но, может быть, это потому, что он — цельнее. Читать его всегда очень любопытно, хотя заранее знаешь, что он скажет еще одно — нет! — Усмехаясь, она подмигнула: