— По форме это, если хотите, — немножко анархия, а по существу — воспитание революционеров, что и требуется. Денег надобно, денег на оружие, вот что, — повторил он, вздыхая, и ушел, а Самгин, проводив его, начал шагать по комнате, посматривая в окна, спрашивая себя:
«Неужели Гогиными, Кутузовыми двигает только власть заученной ими теории? Нет, волей их владеет нечто — явно противоречащее их убеждению в непоколебимости классовой психики. Рабочих — можно понять, Кутузовы — непонятны…»
Фонарь напротив починили, он горел ярко, освещая дом, знакомый до мельчайшей трещины в штукатурке фасада.
«В таких домах живут миллионы людей, готовых подчиниться всякой силе. Этим исчерпывается вся их ценность…»
Через день он снова попал в полосу- необыкновенных событий. Началось с того, что ночью в вагоне он сильнейшим толчком был сброшен с дивана, а когда ошеломленно вскочил на ноги, кто-то хрипло закричал в лицо ему:
— Что? Крушение? — и, толчком плеча снова опрокинув его на диван, заорал:
— Спички… чорт! Эй, вы, кто тут? Спички! Вагон встряхивало, качало, шипел паровоз, кричали люди; невидимый в темноте сосед Клима сорвал занавеску с окна, обнажив светлоголубой квадрат неба и две звезды на нем; Самгин зажег спичку и увидел пред собою широкую спину, мясистую шею, жирный затылок; обладатель этих достоинств, прижав лоб свой к стеклу, говорил вызывающим тоном:
— Ну, что же? Стоим у семафора. Ну? Дверь купе открылась, кондуктор осветил его фонарем, спрашивая:
— Все благополучно? Никто не ранен?
— М-морды, — сказал человек, выхватив фонарь из рук его, осветил Самгина, несколько секунд пристально посмотрел в лицо его, потом громко отхаркнул, плюнул под столик и сообщил:
— Теперь — не уснуть!
Слабенький и беспокойный огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами ночной птицы; под широким, тяжелым носом топырились густые, серые усы, — правильно круглый череп густо зарос енотовой шерстью. Человек этот сидел, упираясь руками в диван, спиною в стенку, смотрел в потолок и ритмически сопел носом. На нем — толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом, на ногах полосатые носки; в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.
— Какого же дьявола стоим? — спросил он, не шевелясь. — Живы — значит надо ехать дальше. Вы бы сходили, узнали…
— Удобнее это сделать вам, военному, — сказал Самгин.
— Военному! — сердито повторил офицер. — Мне сапоги одевать надо, а у меня нога болит. Надо быть вежливым…
Он снял фляжку, отвинтил пробку и, глотнув чего-то, тяжко вздохнул. Опасаясь, что офицер наговорит ему грубостей, Самгин быстро оделся и вышел из вагона в голубой холод. Ночь была прозрачно светлая, — очень высоко, почти в зените бедного звездами неба, холодно и ярко блестела необыкновенно маленькая луна, и все вокруг было невиданно: плотная стена деревьев, вылепленных из снега, толпа мелких, черных людей у паровоза, люди покрупнее тяжело прыгали из вагона в снег, а вдали — мохнатые огоньки станции, похожие на золотых пауков.
Самгин пошел к паровозу, — его обгоняли пассажиры, пробежало человек пять веселых солдат; в центре толпы у паровоза стоял высокий жандарм в очках и двое солдат с винтовками, — с тендера наклонился к ним машинист в папахе. Говорили тихо, и хотя слова звучали отчетливо, но Самгин почувствовал, что все чего-то боятся.
— Дотащишь до станции? — спросил жандарм.
— Нельзя, — сказал, машинист. Кто-то вздохнул.
— Черти! Убьют — и не охнешь. Самгин тихонько спросил солдата:
— Что случилось?
— В паровозе что-то, — неохотно ответил солдат, но другой возразил ему:
— Да нет! Рельса на стрелке лопнула. Коренастый солдат вывернулся из-за спины Самгина, заглянул в лицо ему и сказал довольно громко:
— Это нас, усмиряющих, хотели сковырнуть некоторые злодеи!
И, сделав паузу, он прибавил:
— В очках.
Первый солдат миролюбиво вмешался:
— Ничего неизвестно.
Но коренастый не уступал:
— Жандарм сказал: покушение.
Коренастый солдат говорил все громче, голос у него немножко гнусавил и звучал едко.
«Такие голоса подстрекают на скандалы», — решил Самгин и пошел прочь, к станции, по тропе, рядом с рельсами, под навесом елей, тяжело нагруженных снегом.
Впереди тяжело шагал человек в шубе с лисьим воротником, в меховой шапке с наушниками, — по шпалам тоже шли пассажиры; человек в шапке сдержанно говорил:
— Мало у нас порядка осталось.
— Смятение умов, — поддержал его голос за спиной Самгина.
— Никто никого не боится, — сказал человек в шубе, обернулся, взглянул в лицо Клима и, уступая ему дорогу, перешагнул на шпалы.
У паровоза сердито кричали:
— Где у вас командир?
— Не твое дело. Ты нам не начальство.
— Смотри у меня! Гнусавый голос взвизгнул:
— А что на тебя смотреть, ты — девка? Наплевать мне в твои очки!
«Это он жандарму», — сообразил Самгин и, сняв очки, сунул их в карман пальто.
— Маловато порядка, — сказал человек в лисьей шубе и протяжно зевнул.
Чувствуя себя, как во сне, Самгин смотрел вдаль, где, среди голубоватых холмов снега, видны были черные бугорки изб, горел костер, освещая белую стену церкви, красные пятна окон и раскачивая золотую луковицу колокольни. На перроне станции толпилось десятка два пассажиров, окружая троих солдат с винтовками, тихонько спрашивая их: