— Замечательно талантливая бабенка, но — отчаянная…
Грубое слово прозвучало из ее уст удивительно просто, как ремесленное — модистка, прачка.
Пошли в соседнюю комнату, там, на большом, красиво убранном столе, кипел серебряный самовар, у рояля, в углу, стояла Дуняша, перелистывая ноты, на спине ее висели концы мехового боа, и Самгин снова подумал о ее сходстве с лисой.
— Спой «Сад», пока свиньи не пришли, — попросила Алина. Дуняша, не оглядываясь, сказала:
— Знаем, чем тебя подкупить.
Наполнив комнату тихим звоном струн, она густым и мягким голосом запела:
Уж ты сад ли, мой сад,
Эх, сад зелененький, —
Да — отчего же ты, мой сад,
Осыпаешься?
Музыка вообще не очень восхищала Клима, а тут — песня была пошленькая, голос Дуняши — ненатурален, не женский, — голос зверушки, которая сытно поела и мурлычет, вспоминая вкус пищи.
Эх ты, молодость моя,
Золотые деньки…
Странно было и даже смешно, что после угрожающей песни знаменитого певца Алина может слушать эту жалкую песенку так задумчиво, с таким светлым и грустным лицом. Тихонько, на цыпочках, явился Лютов, сел рядом и зашептал в ухо Самгина:
— Простая хористка, — какова, а? Голосок-то! За всех поет! Мы с Алиной дали ей средства учиться на большую певицу. Профессор — изумлен.
Самгин уже готов был признать, что Дуняша поет искусно, от ее голоса на душе становилось как-то особенно печально и хотелось говорить то самое, о чем он привык молчать. Но Дуняша, вдруг оборвав песню, ударила по клавишам и, взвизгнув по-цыгански, выкрикнула новым голосом:
Эх, Пашенька,
Да Парасковыошка,
Счастливая Параня,
Талантливая!
— Угости чайком, хозяйка, — попросила она, подходя к столу.
— Высечь бы тебя, Дунька, — сказала Алина, вздохнув.
Пришел Макаров, в черном строгом костюме, стройный, седой, с нахмуренными бровями.
— Ба, Самгин! Как живешь? — скучно воскликнул он. Вслед за ним явился толстый — и страховидный поэт с растрепанными и давно не мытыми волосами; узкобедрая девица в клетчатой шотландской юбке и красной кофточке, глубоко открывавшей грудь; синещекий, черноглазый адвокат-либерал, известный своей распутной жизнью, курчавый, точно баран, и носатый, как армянин; в полчаса набралось еще человек пять. Комната стала похожа на аквариум, в голубоватой мгле шумно плескались бесформенные люди, блестело и звенело стекло, из зеркала выглядывали странные лица. Лютов немедленно превратился в шута, запрыгал, завизжал, заговорил со всеми сразу; потом, собрав у рояля гостей и дергая пальцами свой кадык, гнусным голосом запел на мотив «Дубинушки», подражая интонации Шаляпина:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто б ты ни был — не падай презренной душою!
Верь: воскреснет Ваал и пожрет идеал…
Он взвизгнул и засмеялся, вызвав общий хохот; не смеялись двое: Алина и Макаров, который, нахмурясь, шептал ей что-то, она утвердительно кивала головой.
«Какая двусмысленная каналья», — думал Самгин, наблюдая Лютова.
Адвокат налил стакан вина, предложил выпить за конституцию, — Лютов закричал:
— С условием: не смотреть, что внутри игрушки!
Алина отказалась пить и, поманив за собой Дуняшу, вышла из комнаты; шла она, как ходила девушкой, — бережно и гордо несла красоту свою. Клим, глядя вслед ей, вздохнул.
Пили, должно быть, на старые дрожжи, все быстро опьянели. Самгин старался пить меньше, но тоже чувствовал себя охмелевшим. У рояля девица в клетчатой юбке ловко выколачивала бойкий мотивчик и пела по-французски; ей внушительно подпевал адвокат, взбивая свою шевелюру, кто-то хлопал ладонями, звенело стекло на столе, и все вещи в комнате, каждая своим голосом, откликались на судорожное веселье людей.
«Веселятся, потому что им страшно», — соображал Самгин, а рядом с ним сидела Дуняша со стаканом шампанского в руке.
— Очень обожаю вот эдаких, сухоньких, — говорила она.
Поэт, встряхнув склеившимися прядями волос, выгнув грудь и выкатив глаза, громко спросил:
Черная рубаха,
Кожаный ремень —
Кто это?
Посмотрел на всех и гаркнул:
Р-рабочий!
— Нет, уж это вы отложите на вчера, — протестующе заговорил адвокат. — Эти ваши рабочие устроили в Петербурге какой-то парламент да и здесь хотят того же. Если нам дорога конституция…
— Сорок три копейки за конституцию — кто больше? — крикнул Лютов, подбрасывая на ладони какие-то монеты; к нему подошла Алина и что-то сказала; отступив на шаг, Лютов развел руками, поклонился ей.
— Твоя власть. Твоя…
И, отступив еще на шаг, снова поклонился.
— Прошу извинить, — громко сказала Алина, — мне нужно уехать на час, опасно заболела подруга.
— А я предлагаю пожаловать ко мне — кто согласен? — завизжал Лютов.
Самгин решил отправиться домой, встал и пошатнулся, Дуняша поддержала его, воскликнув:
— Уже? Слабо!
Он неясно помнил, как очутился в доме Лютова, где пили кофе, сумасшедше плясали, пели, а потом он ушел спать, но не успел еще раздеться, явилась Дуняша с коньяком и зельтерской, потом он раздевал ее, обжигая пальцы о раскаленное, тающее тело. Он вспомнил это, когда, проснувшись, лежал в пуховой, купеческой перине, вдавленный в нее отвратительной тяжестью своего тела. В комнате темно, как в погребе, в доме — непоколебимая тишина глубокой ночи. Это было странно — разошлись на рассвете. От пуховика исходил тошный запах прели, спину кололо что-то жесткое: это оказалась цепочка с металлическим квадратным предметом на ней. Самгин брезгливо поморщился и, сплюнув вязкую, горькую слюну, подумал, что день перелома русской истории он отпраздновал вполне по-русски.