А сзади солдат, на краю крыши одного из домов, прыгали, размахивая руками, точно обжигаемые огнем еще невидимого пожара, маленькие фигурки людей, прыгали, бросая вниз, на головы полиции и казаков, доски, кирпичи, какие-то дымившие пылью вещи. Был слышен радостный крик:
— Ур-ра, филипповцы! Ур-ра-а…
И так же радостно говорил человек, напудренный мукою, покрывший плечи мешком, человек в одной рубахе и опорках на голые ноги.
— Мы, значит, из рабочей дружбы, тоже забастовали, вышли на улицу, стоим смирно, ну и тут казачишки — бить нас…
— Би-ить? — взревел кто-то.
— Ну, мы, которые — побежали, — чем оборониться? — А те — на чердаки…
Самгин смотрел на крышу, пытаясь сосчитать храбрецов, маленьких, точно школьники. Но они не поддавались счету, мелькая в глазах с удивительной быстротой, они подбегали к самому краю крыши и, рискуя сорваться с нее, метали вниз поленья, кирпичи, доски и листы железа, особенно пугавшие казацких лошадей. Самгин снимал и вновь надевал очки, наблюдая этот странный бой, очень похожий на игру расшалившихся детей, видел, как бешено мечутся испуганные лошади, как всадники хлещут их нагайками, а с панели небольшая группа солдат грозит ружьями в небо и целится на крышу. Но выстрелов не слышно было в сплошном, густейшем реве и вое, маленькие булочники с крыши не падали, и во всем этом ничего страшного не было, а было что-то другое, чего он не мог понять. Вокруг его непрерывно трепетал торопливый нервный говорок.
— Дымоход разбирают.
— Оборониться всегда найдешь чем — только захоти! — восторженно прокричал кто-то, его немедля передразнили:
— Захоти-и! Ну-ко, пойди, сбей кулаком солдатов! Было бы чем оборониться, мы бы тут не торчали…
— Эх, братцы! Кирпичу подать бы им… А знакомый Самгину голос человека с перевязанной ладонью внушительно объяснял:
— С крыши пулей не собьешь, способной линии для пули нету…
Большинство людей стояло молча, сосредоточенно, как стоят на кулачных боях взрослые бойцы, наблюдая горячую драку подростков.
— Еще солдат гонят, — угрюмо сказал кто-то, и вслед за тем Самгин услыхал памятный ему сухой треск ружейного залпа.
— Эге!
— Холостыми…
— Знаем мы эти холостые!
– Однако уходить надо, ребята!
И не спеша, люди, окружавшие Самгина, снова пошли в Леонтьевский, оглядываясь, как бы ожидая, что их позовут назад; Самгин шел, чувствуя себя так же тепло и безопасно, как чувствовал на Выборгской стороне Петербурга. В общем он испытывал удовлетворение человека, который, посмотрев репетицию, получил уверенность, что в пьесе нет моментов, терзающих нервы, и она может быть сыграна очень неплохо.
Почти неделю он прожил в настроении приподнятом, злорадно забавляясь страхами жены.
— Что ж это будет, Клим, как ты думаешь? — назойливо спрашивала она каждый день утром, прочитав телеграммы газет о росте забастовок, крестьянском движении, о сокращении подвоза продуктов к Москве.
— Борются с правительством, а хотят выморить голодом нас, — возмущалась она, вздергивая плечи на высоту ушей. — При чем тут мы?
Негодовала не одна Варвара, ее приятели тоже возмущались. Оракулом этих дней был «удивительно осведомленный» Брагин. Он подстриг волосы и уже заменил красный галстук синим в полоску; теперь галстук не скрывал его подбородка, и оказалось, что подбородок уродливо острый, загнут вверх, точно у беззубого старика, от этого восковой нос Брагина стал длиннее, да и все лицо обиженно вытянулось. Фыркая и кашляя, он говорил:
— Знаете, это все-таки — смешно! Вышли на улицу, устроили драку под окнами генерал-губернатора и ушли, не предъявив никаких требований. Одиннадцать человек убито, тридцать два — ранено. Что же это? Где же наши партии? Где же политическое руководство массами, а?
Самгин молчал. Да, политического руководства не было, вождей — нет. Теперь, после жалобных слов Брагина, он понял, что чувство удовлетворения, испытанное им после демонстрации, именно тем и вызвано: вождей — нет, партии социалистов никакой роли не играют в движении рабочих. Интеллигенты, участники демонстрации, — благодушные люди, которым литература привила с детства «любовь к народу». Вот кто они, не больше.
Возмущаясь недостатком активности рабочих, Брагин находил активность крестьян не только чрезмерной, но совершенно излишней.
— Это — начало пугачевщины, — говорил он, прикрывая глаза ресницами не сверху, как люди, а снизу, как птицы.
Ряхин тоже приуныл и, делая руками в воздухе какие-то сложные петли, бормотал виновато:
— Да, перебарщивают. Расшалились. Ах, правительство, правительство! — вздыхал он.
Иронически радовался Редозубов. Самгин встретил его на митинге.
— Мужичок-то, а? — спросил Редозубов, хлопнув его по плечу, и обещал: — Он вам покажет коку с соком!
Самгин не ответил ему, даже не взглянул на него; бывший толстовец вызывал в нем какие-то неопределенные опасения. Было уже довольно много людей, у которых вчерашняя «любовь к народу» заметно сменялась страхом пред народом, но Редозубов отличался от этих людей явным злорадством, с которым он говорил о разгромах крестьянами помещичьих хозяйств. В его анархизме Самгин чувствовал нечто подзадоривающее, провокаторское, но гораздо хуже было то, что настроение Редозубова было чем-то сродно, совпадало с настроением самого Клима.
Самгин вел себя с людями более сдержанно и молчаливо, чем всегда. Прочитав утром крикливые газеты, он с полудня уходил на улицы, бывал на собраниях, митингах, слушая, наблюдая, встречая знакомых, выспрашивал, но не высказывался, обедал в ресторанах, позволяя жене думать, что он занят конспиративными делами. Он чувствовал себя напряженно, туго заряженным и минутами боялся, что помимо его воли в нем может что-то взорваться и тогда он скажет или сделает нечто необыкновенное и — против себя. В конце концов он был совершенно уверен, что все, что происходит в стране, очищает для него дорогу к самому себе. Всю жизнь ему мешала найти себя эта проклятая, фантастическая действительность, всасываясь в него, заставляя думать о ней, но не позволяя встать над нею человеком, свободным от ее насилий.