Тем же тоном он сообщил, что Аркадий болен дизентерией. Эта шумная встреча надолго окрасила дальнейшие дни Самгина. Полковник Васильев не преувеличил: дом — действительно штаб-квартира большевиков; наверху у доктора и во флигеле Спивак было шумно, как на вокзале. Самгина изумляло обилие людей, они ходили по саду, сидели в беседке, ворчали, спорили, шептались, исчезали и являлись снова. На дворе соседа, лесопромышленника Табакова, щелкали шары крокета, а старший сын его, вихрастый, большеносый юноша с длинными руками и весь в белом, точно официант из московского трактира, виновато стоял пред Спивак и слушал ее торопливую речь.
— Это — недопустимо, понимаете? Это — меньшевизм. Ваша обязанность — разоблачать пред рабочими попытку фальсификации идеи народного представительства.
Спивак, несмотря на то что сын ее лежал опасно больной, была почти невидима, с утра исчезала куда-то, являлась на полчаса, на час и снова исчезала. Очень похудев, бледная, она стала сумрачней, и, пожалуй, что-то злое появилось в ее круглом лице кошки, в плотно сжатых губах, в изгибе озабоченно нахмуренных бровей. Стояли мохнатые дни августа, над городом ползли сизые тучи, по улицам — тени, люди шагали необычно быстро. Со дня на день ожидался манифест о конституции, и Табаков, встряхивая рыжеватыми вихрами, повторяя уроки Спивак, высоким тенором говорил кому-то в саду:
— Эта конституция будет милостынею царя либералам для того, чтоб они помогли крепче затянуть петлю на шее рабочего класса.
«Баран, — думал Самгин, вспоминая слова Тагильского о людях, которые предают интересы своего класса. — Него ради?» — спрашивал он себя в сотый раз.
Вдруг, точно с потолка, упал Иноков, развалился в кресле и, крепко потирая руки, спросил:
— Как сиделось? Скверненькая у нас тюрьма, а вот в Седлеце…
Лицо его обросло темной, густой бородкой, глазницы углубились, точно у человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты, в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на груди, темные, точно у металлиста, он — в парусиновой блузе, в серых, измятых брюках.
— Революционера начинают понимать правильно, — рассказывал он, поблескивая улыбочкой в глазах. — Я, в Перми, иду ночью по улице, — бьют кого-то, трое. Вмешался «в число драки», избитый спрашивает: «Вы — что же — революционер?» — «Почему?» — «Да вот, защищаете незнакомого вам человека». Ловко сказано?
Закурив очень вонючую папиросу, он посмотрел в синий дым ее, сунул руку за голенище сапога и положил на стол какую-то медную вещь, похожую на ручку двери.
— Вот — вам! Помните, я у вас пресс-папье сломал? Самгин удивленно взял в руки отлитую из меди фигурку женщины со змеей в руке.
— Это было так давно. И вы — помнили?
— А — что ж? Не люблю оставаться в долгу. Клеопатра. Сам лепил и отливал сам. Интересное дело — лепка и литье! Думаю заняться.
— Вы — эсер? — спросил Самгин.
— Нет, — сказал Иноков, отрицательно тряхнув головой. — И к эсдекам не тянет. Беки, меки — не умещается это ни в душе, ни в голове моей. Должно быть — анархист, что ли…
Медная, довольно искусно сделанная фигурка Клеопатры несколько примирила Самгина с Иноковым.
— Да, вероятно, вы анархист, — сказал он задумчиво и спросил: — Вы знаете, Корвин — в «Союзе русского народа»?
— Ну и чорт с ним, — тихо ответил Иноков. — Забавно это, — вздохнул он, помолчав. — Я думаю, что мне тогда надобно было врага — человека, на которого я мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого… скота. На эту тему рассказ можно написать, — враг для развлечения от… скуки, что ли? Вообще я много выдумывал разных… штучек. Стихи писал. Уверял себя, что влюблен…
Усмехнувшись, Иноков прикрыл глаза, точно задремал. «Это он врет», — подумал Самгин, а Иноков, не открывая глаз, заговорил:
— Да — вот что: на Каме, на пароходе — сестра милосердия, знакомое лицо, а — кто? Не могу вспомнить. Вдруг она эдак поежилась, закуталась пледом — Лидия Тимофеевна. Оказалось, везет мужа в Тверь — хоронить.
— Убит?
— Тиф. Или — воспаление легких, не помню. Замечательно рассказывала она, как солдаты станцию громили, так рассказывала, будто станция-то — ее усадьба…
Иноков поджал ноги, собрался весь в комок и, поблескивая глазами, оживленно, с явным удовольствием, заговорил:
— Я тоже видел это, около Томска. Это, Самгин, — замечательно! Как ураган: с громом, с дымом, с воем влетел на станцию поезд, и все вагоны сразу стошнило солдатами. Солдаты — в судорогах, как отравленные, и — сразу: зарычала, застонала матерщина, задребезжали стекла, все затрещало, заскрипело, — совершенно как в неприятельскую страну ворвались!
Жадно затянувшись дымом, он продолжал с увлечением.
— Меньше часа они воевали и так же — с треском, доем — исчезли, оставив вокзал изуродованным, как еврейский дом после погрома. Один бородач — красавец! — воткнул на штык фуражку начальника станции и встал на задней площадке вагона эдаким монументом! Великолепная фигура! Свирепо настроена солдатня. В таком настроении — Петербург разгромить можно. Вот бы Девятого-то января пустить туда эдаких, — закончил он и снова распустился в кресле, обмяк, улыбаясь.
Исподлобья глядя на его монашеское лицо, Самгин хотел спросить: «Зачем это нужно, чтоб Петербург был разгромлён?» Но, помолчав, сухо спросил: