— Естественно.
И обременяла его бесчисленным количеством различных поручений; он — не отказывался от них, раззадоренное любопытство и смутное предчувствие конца всем тревогам превращалось у него в азарт неопытного игрока.
В свою очередь Самгина широко осведомлял обо всем в городе Иван Дронов. Посмеиваясь, потирая руки, гримасничая, он говорил:
— Я все-таки мужичок, значит — реалист, мне и надлежит быть эсером, а ваш брат, эсдеки, — интеллигентская организация.
В эсерство Дронова Самгин не верил, чувствуя, что — как многие — Иван «революционер до завтра» и храбрится от страха. Всегда суетливый, он приобрел теперь какие-то неуверенные, отрывочные жесты, снял кольцо с пальца, одевался не так щеголевато, как раньше, вообще — прибеднился, сделал себя фигурой более демократической. Но даже в том, как судорожно Он застегивал и расстегивал пуговицы пиджака, была очевидна его лживость и тревога человека, который не вполне уверен, что он действует сообразно со своими интересами.
— Политически организуем Россию именно мы, эсеры, — не то — спрашивал, не то — утверждал он.
Самгин видел, что Дронов вертится вокруг его, даже заискивает перед ним, хотя и грубит, не бескорыстно.
«Подозревает во мне крупного деятеля и хочет убедиться в этом», — решил Самгин, и его антипатия к Дронову взогрелась до отвращения к нему.
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже видел Кутузова у ворот земской управы.
Кутузов пил чай, должно быть, продолжая воображать себя человеком из деревни. Держался важно, жесты его были медлительно солидны, — жесты человека, который хорошо знает цену себе и никуда не торопится.
— Михаил Кузьмич Антонов, — прошу помнить! — предупредил он Самгина.
«Какой искусный актер», — подумал Самгин, отвечая на его деловитые вопросы о Петербурге.
— Так. Значит — красного флага не пожелали? — спрашивал Кутузов, неуместно посмеиваясь в бороду. — Ну, что ж? Теперь поймут, что царь не для задушевной беседы с ним, а для драки.
Дунаев, сидевший против него, тоже усмехнулся, а Кутузов, тряхнув головой, сказал, глядя в стакан чая:
— Урок оплачен дорого. Но того, чему он должен научить, мы, словесной или бумажной пропагандой, не достигли бы и в десяток лет. А за десять-то лет рабочих — и ценнейших! — погибло бы гораздо больше, чем за два дня…
— В Риге тоже много перестреляли, — напомнил Дунаев. Кутузов посмотрел в лицо его, погладил бороду и негромко выговорил:
— Для того и винтовки, чтоб в людей стрелять. А винтовки делают рабочие, как известно.
Лицо Дунаева снова расцвело знакомой Климу улыбочкой.
— Простота! — сказал он.
Кутузов снова обратился к Самгину:
— А — поп, на вашу меру, величина дутая? Случайный человек. Мм… В рабочем движении случайностей как будто не должно быть… не бывает.
Нахмурясь, он помолчал, потом спросил:
— Туробоев — сильно ранен?
В это время пришла Спивак с Аркадием, розовощеким от холода, мальчик бросился на колени Кутузова.
— Приехал, приехал!
Кутузов, ухмыляясь, прижал его мордочку под бороду себе и забормотал в кудрявые волосы:
— Ах ты, Аркашка — букашка — таракашка! Почему ты такая маленькая, а?
— Неправда!
— Тощенькая — тебя даже мухи не боятся.
— Мухи никого не боятся.;. Мухи у тебя в бороде жили, помнишь — летом?
Спивак, изящная, разогретая морозом, шепталась с Дунаевым, положив руку на его плечо.
— Ладно! — сказал он. — Иду!
— Смотрите, — не больше пятнадцати, ну — двадцати человек! — строго сказала она.
Дунаев, кивнув головой, ушел, а Самгину вспомнилось, что на-днях, когда он попробовал играть с мальчиком и чем-то рассердил его, Аркадий обиженно убежал от него, а Спивак сказала тоном учительницы, хотя и с улыбкой:
— Дети отлично чувствуют, когда играют с ними и когда — ими.
Она присела к столу, наливая себе чаю, а Кутузов уже перебрался к роялю и, держа мальчика на коленях, тихонько аккомпанируя себе, пел вполголоса:
Ой, у нашой у славной Вкраини
Бували престрашни, бездольни години…
— Не хочу скушную! — протестовал Аркадий. — Про хозяина!
— Не угодишь на тебя, Аркашка, — сказал Кутузов
и покорно запел:
На хозяине штаны
После деда-сатаны.
Чулки вязаные,
Тоже краденые.
Мальчик, хлопая ладонями, тоже распевал:
На хозяине шляденяа
После брата-чертенка…
Спивак, прихлебывая чай, разбирала какие-то бумажки и одним глазом смотрела на певцов, глаз улыбался. Все это Самгин находил напускным и даже обидным, казалось, что Кутузов и Спивак не хотят показать ему, что их тоже страшит завтрашний день.
Через несколько дней он сидел в местной тюрьме и только тут почувствовал, как много пережито им за эти недели и как жестоко он устал. Он был почти доволен тем, что и физически очутился наедине с самим собою, отгороженный от людей толстыми стенами старенькой тюрьмы, построенной еще при Елизавете Петровне. Его посадили в грязную камеру с покатыми нарами для троих, со сводчатым потолком и недосягаемо высоким окошком; стекло в окне было разбито, и сквозь железную решетку втекал воздух марта, был виден очень синий кусок неба. Каждый вечер, перед поверкой, напротив его камеры несовершеннолетние орали звонко всегда одну и ту же песню: