— Расходитесь, господа! Сейчас пустят кавалерию… Но уже стена солдат разломилась на две части, точно открылись ворота, на площадь поскакали рыжеватые лошади, брызгая комьями снега, заорали, завыли всадники в белых фуражках, размахивая саблями; толпа рявкнула, покачнулась назад и стала рассыпаться на кучки, на единицы, снова ужасая Клима непонятной медленностью своего движения. Несколько человек, должно быть — молодых, судя по легкости их прыжков, запутались среди лошадей, бросаясь от одной к другой, а лошади подскакивали к ним боком, и солдаты, наклоняясь, смахивали людей с ног на землю, точно для того чтоб лошади прыгали через них. Самгину казалось, что глаза его расширяются, видят все с мучительной ясностью и это грозит ему слепотой. Он закрывал глаза. Рядом с ним люди лезли на забор, царапая сапогами доски; забор трещал, качался; визгливо и злобно ржали лошади, что-то позванивало, лязгало; звучали необыкновенно хлесткие удары, люди крякали, охали, тоже визжали, как лошади, и падали, падали…
Молодой парень, без шапки, выламывал доску над головой Самгина, хрипло кричал:
— Помогай, не видишь?
— Лягте, — сказал Туробоев и ударом ноги подшиб ноги Самгину, он упал под забор, и тотчас, почти над головой его, взметнулись рыжие ноги лошади, на ней сидел, качаясь, голубоглазый драгун со светлыми усиками; оскалив зубы, он взвизгивал, как мальчишка, и рубил саблей воздух, забор, стараясь достать Туробоева, а тот увертывался, двигая спиной по забору, и орал:
— Прочь, скотина! Пошел прочь, мерзавец! И вдруг коротко засмеялся, крикнув:
— Идиот, — ты меня принимаешь за еврея?
Лошадь брыкалась, ее с размаха бил по задним ногам осколком доски рабочий; солдат круто, как в цирке, повернул лошадь, наотмашь хлестнул шашкой по лицу рабочего, тот покачнулся, заплакал кровью, успел еще раз ткнуть доской в пах коня и свалился под ноги ему, а солдат снова замахал саблею на Туробоева. Самгин закрыл глаза, но все-таки видел красное от холода или ярости прыгающее лицо убийцы, оскаленные зубы его, оттопыренные уши, слышал болезненное ржание лошади, топот ее, удары шашки, рубившей забор; что-то очень тяжелое упало на землю.
«Убил. Теперь меня убьет», — подумал Самгин, точно не о себе; в нем застыл другой страх, как будто не за себя, а — тяжелее, смертельней.
После этого над ним стало тише; он открыл глаза, Туробоев — исчез, шляпа его лежала у ног рабочего; голубоглазый кавалерист, прихрамывая, вел коня за повод к Петропавловской крепости, конь припадал на задние ноги, взмахивал головой, упирался передними, солдат кричал, дергал повод и замахивался шашкой над мордой коня.
Самгин сел, прислонясь спиной к забору, оглянулся. Солдаты гнали и рубили рабочих уже далеко, у Каменно-островского. По площади ползали окровавленные люди, другие молча подбирали их, несли куда-то; валялось много шапок, галош; большая серая шаль лежала комом, точно в ней был завернут ребенок, а около ее, на снеге — темная кисть руки вверх ладонью. Зарубленный рабочий лежал лицом в луже крови, точно пил ее, руки его были спрятаны под грудью, а ноги — как римская цифра V. У моста подпрыгивала, топала догами серокаменная пехота, солдат с медной трубой у пояса прыгал особенно высоко. Многие солдаты смотрели из-под ладоней вдаль, где сновали люди, скакали и вертелись коня, поблескивали ленты шашек.
Самгин встал, тихонько пошел вдоль забора, свернул за угол, — на тумбе сидел человек с разбитым лицом, плевал и сморкался красными шлепками.
— Постой, — сказал он, отирая руку о колено, — погоди! Как же это? Должен был трубить горнист. Я — сам солдат! Я — знаю порядок. Горнист должен был сигнал дать, по закону, — сволочь! — Громко всхлипнув, он матерно выругался. — Василья Мироныча изрубили, — а? Он — жену поднимал, тут его саблей…
Самгин прошел мимо его молча. Он шагал, как во сне, почти без сознания, чувствуя только одно: он никогда не забудет того, что видел, а жить с этим в памяти — невозможно. Невозможно.
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно:
— Может, потому, что тут крепость. Молодой, худощавый рабочий, в стареньком пальто, подпоясанном ремнем, закричал:
— Крепость? А — что она? Ты мне про крепость не говори! Это мы — крепость!
Он ударил себя кулаком в грудь и закашлялся; лицо у него было больное, желто-серое, глаза — безумны, и был он как бы пьян от брожения в нем гневной силы; она передалась Климу Самгину.
— Царь и этот поп должны ответить, — заговорил он с отчаянием, готовый зарыдать. — Царь — ничтожество. Он — самоубийца! Убийца и самоубийца. Он убивает Россию, товарищи! Довольно Ходынок! Вы должны…
— Ничего я тебе не должен, — крикнул рабочий, толкнув Самгина в плечо ладонью. — Что ты тут говоришь, ну? Кто таков? Ну, говори! Что ты скажешь? Эх…
Он выругался, схватил Клима за плечи и закашлялся, встряхивая его. Раненый, опираясь о плечо женщины, попытался встать, но, крякнув, снова сел.
— Как же я пойду?
— Отпусти человека, — сказал рабочему старик в нагольном полушубке. — Вы, господин, идите, что вам тут? — равнодушно предложил он Самгину, взяв рабочего за руки. — Оставь, Миша, видишь — испугался человек…