— Я задумался.
— О чем?
— Обо всем. Об уроках тоже.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и то же:
— Ты пойми прежде всего вот что: основная цель всякой науки — твердо установить ряд простейших, удобопонятных и утешительных истин. Вот.
И, барабаня пальцами по подбородку, разглядывая потолок белками глаз, он продолжал однотонно:
— Одной из таких истин служит Дарвинова теория борьбы за жизнь, — помнишь, я тебе и Дронову рассказывал о Дарвине? Теория эта устанавливает неизбежность зла и вражды на земле. Это, брат, самая удачная попытка человека совершенно оправдать себя. Да… Помнишь жену доктора Сомова? Она ненавидела Дарвина до безумия. Допустимо, что именно ненависть, возвышенная до безумия, и создает всеобъемлющую истину…
Стоя, он говорил наиболее непонятно, многословно, вызывая досаду. Теперь Клим слушал учителя не очень внимательно, у него была своя забота: он хотел встретить детей так, чтоб они сразу увидели — он уже не такой, каким они оставили его. Он долго думал — что нужно сделать для этого, и решил, что он всего сильнее поразит их, если начнет носить очки. Сказав матери, что у него устают глаза и что в гимназии ему посоветовали купить консервы, он на другой же день обременил свой острый нос тяжестью двух стекол дымчатого цвета. Сквозь эти стекла все на земле казалось осыпанным легким слоем сероватой пыли, и даже воздух, не теряя прозрачности своей, стал сереньким. Зеркало убедило Клима, что очки сделали тонкое лицо его и внушительным и еще более умным.
Но как только дети возвратились, Борис, пожав руку Клима и не выпуская ее из своих крепких пальцев, насмешливо сказал:
— Смотрите: вот — мартышка в старости. Люба Сомова жалостливо крикнула:
— Ой, каким ты стал совеночком!
Туробоев вежливо улыбался, но его улыбка тоже была обидна, а еще более обидно было равнодушие Лидии; положив руку на плечо Игоря, она смотрела на Клима, точно не желая узнать его. Затем она, устало вздохнув, спросила:
— Заболели глаза? Почему у тебя всегда что-нибудь болит?
— У меня никогда ничего не болит, — возмущенно сказал Клим, боясь, что сейчас заплачет.
Но с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
«Плакать», — догадывался Клим с приятной злостью. Все так же бережно и внимательно ухаживали за Борисом сестра и Туробоев, ласкала Вера Петровна, смешил отец, все терпеливо переносили его капризы и внезапные вспышки гнева. Клим измучился, пытаясь разгадать тайну, выспрашивая всех, но Люба Сомова сказала очень докторально:
— Это — от нервов, понимаешь? Такие белые ниточки в теле, и дрожат.
Туробоев объяснил не лучше:
— У него была неприятность, но я не хочу говорить об этом.
Лидия, наконец, предложила ему, нахмурясь и кривя губы:
— Побожись, что Борис никогда не узнает, что я сказала тебе!
Клим искренно поклялся хранить тайну и с жадностью выслушал трепетный, бессвязный рассказ:
— Бориса исключили из военной школы за то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер, а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики ночью высекли его, а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот, и его исключили.
Всхлипнув, она добавила:
— Он и себя хотел убить. Его даже лечил сумасшедший доктор.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слое утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Она стояла, прислонясь спиною к тонкому стволу березы, и толкала его плечом, с полуголых ветвей медленно падали желтые листья, Лидия втаптывала их в землю, смахивая пальцами непривычные слезы со щек, и было что-то брезгливое в быстрых движениях ее загоревшей руки. Лицо ее тоже загорело до цвета бронзы, тоненькую, стройную фигурку красиво облегало синее платье, обшитое красной тесьмой, в ней было что-то необычное, удивительное, как в девочках цирка.
— Ему — стыдно? — спросил наконец Клим, — тряхнув головою, Лидия сказала вполголоса:
— Ну, да! Ты подумай: вот он влюбится в какую-нибудь девочку, и ему нужно будет рассказать все о себе, а — как же расскажешь, что высекли?
Клим тихо согласился:
— Да, об этом нельзя…