— Это — из Достоевского, из подполья, — сказал Самгин, с любопытством следя, как гость отламывает бронзовую ногу.
— Ну, так что? — спросил Иноков, не поднимая головы. — Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная штука действительность, — вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. — Отскакивают от нее люди — вы замечаете это? Отлетают в сторону.
Он взглянул на Клима, постукивая ножкой по мрамору, и спросил:
— Как падали рабочие-то, а? Действительность, чорт… У меня, знаете, эдакая… светлейшая пустота в голове, а в пустоте мелькают кирпичи, фигурки… детские фигурки.
Лицо Инокова стало суровым, он прищурил глаза, и Клим впервые заметил, что ресницы его красиво загнуты вверх. В речах Инокова он не находил ничего вымышленного, даже чувствовал нечто родственное его мыслям, но думал:
«Анархист».
— Кто-то стучит, — сказал Иноков, глядя в окно. Клим прислушался. Осторожно щелкала щеколда калитки, потом заскрипело дерево ворот, точно собака царапалась.
— Неужели — воры? — спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый человек, от него отскочило что-то круглое, человек схватил эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой:
— Это — к Спивак.
— Эх, — угрюмо сказал Иноков, отталкивая его. — Пойду к ней.
Он убежал, оставив Самгина считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чортову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились у крыльца дома, и тотчас же в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.
«Пусть отопрет горничная», — решил Самгин, но, зачем-то убавив огня в лампе, побежал открывать дверь.
Первым втиснулся в дверь толстый вахмистр с портфелем под мышкой, с седой, коротко подстриженной бородой, он отодвинул Клима в сторону, к вешалке для платья, и освободил путь чернобородому офицеру в темных очках, а офицер спросил ленивым голосом:
— Господин Самгин? Клим наклонил голову.
— Этот человек был у вас?
— Да ведь я же сказал вам, — грубо и громко крикнул Иноков из-за спины офицера.
— Ваша комната?
— Это — обыск? — спросил Клим и кашлянул, чувствуя, что у него вдруг высохло в горле.
Выгнув грудь, закинув руки назад, офицер встряхнул плечами, старый жандарм бережно снял с него пальто, подал портфель, тогда офицер, поправив очки, тоже спросил тоном старого знакомого:
— А что ж иное может быть?
«Не надо волноваться», — посоветовал себе Клим, сунув глубоко в карманы брюк стеснявшие его руки.
Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде. По темным стеклам его очков скользил свет лампы, огонь которой жандарм увеличил, но думалось, что очки освещает не лампа, а глаза, спрятанные за стеклами. Пальцы офицера тупые, красные, а ногти острые, синие. Надув волосатое лицо, он действовал не торопясь, в жестах его было что-то даже пренебрежительное; по тому, как он держал в руках бумаги, было видно, что он часто играет в карты.
«Вот как это делается», — уныло подумал Самгин, а жандарм, встряхивая тощей пачкой газетных вырезок, ленивенько спрашивал:
— Это — ваши статейки?
— Да. Из местной газеты.
— Читал. А — это?
— Различные заметки для будущих статей. Клим хотел бы отвечать на — вопросы так же громко и независимо, хотя не так грубо, как отвечает Иноков, но слышал, что говорит он, как человек, склонный признать себя виноватым в чем-то.
Офицер отложил заметки в сторону, постучал по ним пальцем, как старик по табакерке, и, вздохнув, начал допрашивать Инокова:
— Чем занимаетесь? Пишете… гм! Где пишете?
— У себя в комнате, на столе, — угрюмо ответил Иноков; он сидел на подоконнике, курил и смотрел в черные стекла окна, застилая их дымом.
— Прошу не шутить, — посоветовал жандарм, дергая ногою, — репеек его шпоры задел за ковер под креслом, Климу захотелось сказать об этом офицеру, но он промолчал, опасаясь, что Иноков поймет вежливость как угодливость. Клим подумал, что, — если б Инокова не было, он вел бы себя как-то иначе. Иноков вообще стеснял, даже возникало опасение, что грубоватые его шуточки могут как-то осложнить происходящее.
«Не нужно волноваться», — еще раз напомнил он себе и все более волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.
Седобородый жандарм, вынимая из шкафа книги, встряхивал их, держа вверх корешками, и следил, как молодой товарищ его, разрыв постель, заглядывает под кровать, в ночной столик. У двери, мечтательно покуривая, прижался околоточный надзиратель, он пускал дым за дверь, где неподвижно стояли двое штатских и откуда притекал запах йодоформа. Самгин поймал взгляд молодого жандарма и шепнул ему:
— Отцепите шпору.
— Благодарю, — сказал офицер, когда жандарм припал на колено пред ним.
«Осел, — мысленно обругал его Клим. — Иноков может подумать, что ты благодаришь меня».
Но Иноков, сидя в облаке дыма, прислонился виском к стеклу и смотрел в окно. Офицер согнулся, чихнул под стол, поправил очки, вытер нос и бороду платком и, вынув из портфеля пачку бланков, начал не торопясь писать. В этой его неторопливости, в небрежности заученных движений было что-то обидное, но и успокаивающее, как будто он считал обыск делом несерьезным.