В Архиве А. М. Горького сохранились две рукописи первой части романа, полностью охватывающие печатный текст. Одна из этих рукописей является черновой редакцией романа, включающей первую часть и начало второй. Она отличается от печатного текста и общим построением и разработкой некоторых образов. Многих эпизодов печатного текста в этой рукописи совсем нет, некоторые эпизоды рукописи не вошли в печатный текст, ряд эпизодов имеет существенно иную разработку. Сохранился также ряд черновых набросков, с некоторыми изменениями вошедших в последнюю редакцию.
Другая рукопись первой части романа — рукопись третьей редакции, как назвал ее автор, — представляет собою окончательный рукописный текст, который подвергался впоследствии некоторой правке в наборном экземпляре и в корректуре. В рукописи третьей редакции роман первоначально имел заглавие «История пустой души». В рукописи же это заглавие М. Горький вычеркнул, заменив его заглавием: «40 лет».
В газетах отрывки из романа печатались под заглавием «Сорок лет» и с подзаголовком: «(Трилогия). Часть 1. Жизнь Клима Самгина». В журнале «Красная новь» — под названием «Жизнь Клима Самгина» с подзаголовком: «Повесть»; в «Огоньке» — «Жизнь Клима Самгина» с подзаголовком: «Из романа «Сорок лет»; в альманахе «Круг» — под заглавием «Сорок лет». Окончательно название произведения было установлено в отдельном издании.
В Архиве А. М. Горького сохранился также правленный М. Горьким машинописный экземпляр 4-й главы первой части, послуживший оригиналом набора для газеты «Правда». Изменения, внесенные М. Горьким в эту машинопись, отражены только в публикации газеты «Правда» (23 июня — 15 июля 1927 года).
Принятое в печатном тексте деление первой части романа на главы установлено М. Горьким при работе над рукописью последней редакции.
Начиная с 1927 года, первая часть «Жизни Клима Самгина» включалась во все собрания сочинений.
Печатается по тексту двадцатого тома собрания сочинений в издании «Книга», сверенному с авторскими рукописями и авторизованными машинописями произведения (Архив А. М. Горького).
Рассказывая Спивак о выставке, о ярмарке, Клим Самгин почувствовал, что умиление, испытанное им, осталось только в памяти, но как чувство — исчезло. Он понимал, что говорит неинтересно. Его стесняло желание найти свою линию между неумеренными славословиями одних газет и ворчливым скептицизмом других, а кроме того, он боялся попасть в тон грубоватых и глумливых статеек Инокова.
Даже для Федосовой он с трудом находил те большие слова, которыми надеялся рассказать о ней, а когда произносил эти слова, слышал, что они звучат сухо, тускло. Но все-таки выходило как-то так, что наиболее сильное впечатление на выставке всероссийского труда вызвала у него кривобокая старушка. Ему было неловко вспомнить о надеждах, связанных с молодым человеком, который оставил б памяти его только виноватую улыбку.
— Ничтожный человек, министры толкали и тащили его куда им было нужно, как подростка, — сказал он и несколько удивился силе мстительного, личного чувства, которое вложил в эти слова.
Сидели в саду, в тени вишен, богато украшенных аметистовыми бусами ягод. Был вечер, удушливая жара предвещала грозу; в небе, цвета снятого молока, пенились сизоватые клочья облаков; тени скользили по саду, и было странно видеть, что листва неподвижна. Спивак, облокотясь о круглый стол, врытый в землю, сжимая щеки ладонями, следила за красненькой букашкой, бестолково ползавшей по столу. Муж ее, полуодетый, лежал на ковре, под окном, сухо покашливал и толкал взад-вперед детскую коляску, в коляске шевелился большеголовый ребенок, спокойно, темными глазами изучая небо.
— В таком же тоне, но еще более резко писал мне Иноков о царе, — сказала Спивак и усмехнулась: — Иноков пишет письма так, как будто в России только двое грамотных: он и я, а жандармы — не умеют читать.
Красненькая букашка подползла близко к Самгину, он сердитым щелчком сбросил ее со стола.
— И — что же? — спросила Спивак, подняв голову. — Говорили что-нибудь о Ходынке?
— О Ходынке? Нет. Я — не слышал ничего, — ответил Клим и, вспомнив, что он, думая о царе, ни единого раза не подумал о московской катастрофе, сказал с иронической усмешкой:
— Незлобивый народ забыл об этом. Даже Иноков, который любит говорить о неприятном, — забыл.
Пристально взглянув на Клима, Спивак хотела сказать что-то, но зачмокал ребенок, муж дернул ее за подол платья:
— Просит есть!
Она взяла сына, отвернулась и, давая ему грудь, проговорила почему-то в нос:
— Вот какой у меня серьезный сын! Не капризничает, углублен в себя, молча осваивает мир. Хороший!
А отец Спивак сообщил, рассматривая на свет пальцы руки своей:
— Он думает, что музыка спрятана в пальцах у меня, под ногтями.
Клим почувствовал прилив невыносимой скуки. Все скучно: женщина, на белое платье которой поминутно ложатся пятнышки теней от листьев и ягод; чахоточный, зеленолицый музыкант в черных очках, неподвижная зелень сада, мутное небо, ленивенький шумок города.
Под тяжестью этой скуки он прожил несколько душных дней и ночей, негодуя на Варавку и мать: они, с выставки, уехали в Крым, это на месяц прикрепило его к дому и городу. По ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то вечером поднялся наверх в ее комнату и был неприятно удивлен: на пружинной сетке кровати лежал свернутый матрац, подушки и белье убраны, зеркало закрыто газетной бумагой, кресло у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов на подоконниках нет. И казалось, что эта неприглядная пустота иронически спрашивает: