Дьякон, посыпая солью кусок ржаного хлеба, глухо кашлянул и ответил:
— В скуке ничего коренного русского — нет. Скукой все люди озабочены.
— Но — какой?
— И Вольтер скучал.
И тотчас, как будто куча стружек, вспыхнул спор. Лютов, подскакивая на стуле, хлопал ладонью по столу, визжал, дьякон хладнокровно давил его крики тяжелыми словами. Разравнивая ножом соль по хлебу, он спрашивал:
— Да — есть ли Россия-то? По-моему, такой, как ты, Владимир, ее видишь, — нету.
— Ух, как вы надоели, — сказал Макаров и отошел с гитарой к окну, а дьякон упрямо долбил:
— Храмы — у нас есть, а церковь — отсутствует. Католики все веруют по-римски, а мы — по-синодски, по-уральски, по-таврически и уж бесы знают, как еще…
— Но — почему? Почему, Самгин? Клим, сунув руки в карманы, заговорил:
— Как всякая идеология, религиозные воззрения тоже…
— Слышали, — грубовато сказал дьякон. — У меня сын тоже марксист. Поэтом обещал быть, Некрасовым, а теперь утверждает, что безземельный крестьянин не способен веровать в бога зажиточного мужика. Нет, суть — не в этом. Это поистине нищета философии. Настоящую же философию нищеты мы вот с господином Самгиным слышали третьего дня. Философ был неказист, но надо сказать, что он преискусно оголял самое существо всех и всяческих отношений, показывая скрытый механизм бытия нашего как сплошное кровопийство. Трижды слушал я его и спорил, а преобороть устойчивость мысли его — не мог однако. Сына моего — могу поставить в тупик на всех его ходах, а этого — не могу.
Дьякон широко и одобрительно улыбнулся.
— Я — не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я даю ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
— Марксизм — накожная болезнь? — обрадованно вскричал Лютов.
Дьякон улыбнулся.
— Нет, я ведь сказал: под кожею. Можете себе представить радость сына моего? Он же весьма нуждается в духовных радостях, ибо силы для наслаждения телесными — лишен. Чахоткой страдает, и ноги у него не действуют. Арестован был по Астыревскому делу и в тюрьме растратил здоровье. Совершенно растратил. Насмерть.
Шумно вздохнув, дьякон предложил с оттенком некоторого удальства:
— Володя, а не выпить ли нам по медведю? Лютов вскочил и убежал, крича:
— Я знаю, дьякон, почему все мы разъединенный и одинокий народ!
Дьякон пригладил волосы обеими руками, подергал себя за бороду, потом сказал негромко:
— Весна стучит, господа студенты.
Он сказал это потому, что с крыши упал кусок подтаявшего льда, загремев о железо наличника окна.
Вбежал Лютов с бутылкой шампанского в руке, за ним вошла розоволицая, пышная горничная тоже с бутылками.
— Делай! — сказал он дьякону. Но о том, почему русские — самый одинокий народ в мире, — забыл сказать, и никто не спросил его об этом. Все трое внимательно следили за дьяконом, который, засучив рукава, обнажил не очень чистую рубаху и странно белую, гладкую, как у женщины, кожу рук. Он смешал в четырех чайных стаканах портер, коньяк, шампанское, посыпал мутнопенную влагу перцем и предложил:
— Причащайтесь!
Клим выпил храбро, хотя с первого же глотка почувствовал, что напиток отвратителен. Но он ни в чем не хотел уступать этим людям, так неудачно выдумавшим себя, так раздражающе запутавшимся в мыслях и словах. Содрогаясь от жгучего вкусового ощущения, он мельком вторично подумал, что Макаров не утерпит, расскажет Лидии, как он пьет, а Лидия должна будет почувствовать себя виноватой в этом. И пусть почувствует.
Через четверть часа он, сидя на стуле, ласточкой летал по комнате и говорил в трехбородое лицо с огромными глазами:
— Ваши мысли кажутся вам радужными, и так далее. Но — это банальнейшие мысли.
— Стойте, Самгин? — кричал Лютов. — Тогда вся Россия — банальность. Вся!
— И Христос, которого мы будто бы любим и ненавидим. Вы — очень хитрый человек. Но — вы наивный человек, дьякон. И я вам — не верю. Я — никому не верю.
Клим чувствовал себя пылающим. Он хотел сказать множество обидных, но неотразимо верных слов, хотел заставить молчать этих людей, он даже просил, устав сердиться:
— Мы все очень простые люди. Давайте жить просто. Очень просто… как голуби. Кротко!
Они хохотали, кричали, Лютов возил его по улицам в широких санях, запряженных быстрейшими лошадями, и Клим видел, как столбы телеграфа, подпрыгивая в небо, размешивают в нем звезды, точно кусочки апельсинной корки в крюшоне. Это продолжалось четверо суток, а затем Самгин, лежа у себя дома в постели, вспоминал отдельные моменты длительного кошмара.
Глубже и крепче всего врезался в память образ дьякона. Самгин чувствовал себя оклеенным его речами, как смолой. Вот дьякон, стоя среди комнаты с гитарой в руках, говорит о Лютове, когда Лютов, вдруг свалившись на диван, — уснул, так отчаянно разинув рот, как будто он кричал беззвучным и тем более страшным криком:
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.