Учитель встречал детей молчаливой, неясной улыбкой; во всякое время дня он казался человеком только что проснувшимся. Он тотчас ложился вверх лицом на койку, койка уныло скрипела. Запустив пальцы рук в рыжие, нечесанные космы жестких и прямых волос, подняв к потолку расколотую, медную бородку, не глядя на учеников, он спрашивал и рассказывал тихим голосом, внятными словами, но Дронов находил, что учитель говорит «из-под печки».
Иногда, чаще всего в чае урока истории, Томилин вставал и ходил по комнате, семь шагов от стола к двери и обратно, — ходил наклоня голову, глядя в пол, шаркал растоптанными туфлями и прятал руки за спиной, сжав пальцы так крепко, что они багровели.
Клим Самгин видел, что Томилин учит Дронова более охотно и усердно, чем его.
— Итак, Ваня, что же сделал Александр Невский? — спрашивал он, остановись у двери и одергивая рубаху. Дронов быстро и четко отвечал:
— Святой, благоверный князь Александр Невский призвал татар и с их помощью начал бить русских…
— Подожди, — что такое? Откуда это? — удивился учитель, шевеля мохнатыми бровями и смешно открыв рот.
— Вы сказали.
— Я? Когда?
— В четверг…
Учитель помолчал, приглаживая волосы ладонями, затем, шагая к столу, сказал строго:
— Это не нужно помнить.
У него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупью, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал:
— Ты зачем толкался?
— Хи, хи, — захлебывался Дронов. — Наврал он на Невского, — святой с татарами дружиться не станет, шалишь! Оттого и помнить не велел, что наврал. Хорош учитель: учит, а помнить не велит.
Говоря о Томилине, Иван Дронов всегда понижал голос, осторожно оглядывался и хихикал, а Клим, слушая его, чувствовал, что Иван не любит учителя с радостью и что ему нравится не любить.
— Ты думаешь — он с кем говорит? Он с чортом говорит.
— Чертей нет, — строго заявил Клим.
Дронов пренебрежительно заглянул в глаза его, плюнул через левое плечо свое, но спорить не стал.
Ревниво наблюдая за ним, Самгин видел, что Дронов стремится обогнать его в успехах и легко достигает этого. Видел, что бойкий мальчик не любит всех взрослых вообще, не любит их с таким же удовольствием, как не любил учителя. Толстую, добрейшую бабушку свою, которая как-то даже яростно нянчилась с ним, он доводил до слез, подсыпая в табакерку ей золу или перец, распускал петли чулков, сгибал вязальные спицы, бросал клубок шерсти котятам или смазывал шерсть маслом, клеем. Старуха била его, а побив, крестилась в угол на иконы и упрашивала со слезами:
— Матерь божия, прости, Христа ради, за обиду сироте!
Потом, сунув внуку кусок пирога или конфекту, говорила, вздыхая:
— На, Дронов, ешь, темная башка. Мучитель мой.
— Отец у тебя смешной, — говорил Дронов Климу. — Настоящий отец, он — страшный, у-ух!
Около Веры Петровны Дронов извивался ласковой собачкой, Клим подметил, что нянькин внук боится ее так же, как дедушку Акима, и что особенно страшен ему Варавка.
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком, а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову, тот, тряхнув головой, пробормотал:
— Вена — есть, оттуда — стулья, а Кишинев, может, только в географии.
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
Когда дети играли на дворе, Иван Дронов отверженно сидел на ступенях крыльца кухни, упираясь локтями в колена, а скулами о ладони, и затуманенными глазами наблюдал игры барчат. Он радостно взвизгивал, когда кто-нибудь падал или, ударившись, морщился от боли.
— Дави его! — поощрял он, видя, как Варавка борется с Туробоевым. — Подножку дай!
Если играли в саду, Дронов стоял у решетки, опираясь о нее животом, всунув лицо между перекладин, стоял, покрикивая:
— Хватай ее! Вон она спряталась за вишенью. Забегай слева…
Он всячески старался мешать играющим, нарочито медленно ходил по двору, глядя в землю.
— Копейку потерял, — жаловался он, покачиваясь на кривых ногах, заботясь столкнуться с играющими. Они налетали на него, сбивали с ног, тогда Дронов, сидя на земле, хныкал и угрожал:
— Я пожалуюсь…
Недели две-три с Дроновым очень дружилась Люба Сомова, они вместе гуляли, прятались по углам, таинственно и оживленно разговаривая о чем-то, но вскоре Люба, вечером, прибежав к Лидии в слезах, гневно закричала:
— Дронов — дурак!
И, бросившись в угол дивана, закрыв лицо руками, повторила: